На том «поэтическом вечере у Солунского», меня никак не оставляла мысль о Torso del Belvedere из музея Ватикана, который так часто вспоминал Волошин рассуждая то о стыде, то о театре, то о маске и лце, то о выразительности как таковой, то о средневековой Европе. Мне отчетливо представлялась вполне яркая картинка — Torso del Belvedere, а рядом я с голым торсом, а в некотором отдалении «мы», тоже оголенные до пояса, но видимые в некоторой дымке, сливающиеся в единую массу, производящую небольшой шум, в котором различимы лишь обрывки фраз.

Нет, конечно же нет, это не я рядом с Гераклом. Я совсем не такой, — я высокий, большой, сильный, естественно умный и образованный, а этот — нет, это не я. И потом, у меня есть машина, семья, научные работы, я написал несколько книг и множество статей. Нет, тут определенно произошла какая-то ошибка!



Что такое «Мы»? Это я и еще кто-нибудь, увлеченные друг другом, окруженные пространством совершенно пустым, потому что заполняющие его объекты для меня совершенно не значимы. Это я и еще некоторое количество индивидов, занятые общим делом, зажатые общим ограниченным пространством, объединенные некоторой общностью. Первое «Мы» («Свиданий наших каждое мгновенье, мы праздновали как богоявленье одни на целом свете») на самом деле это то же «Я», просто другими буквами написанное. Истинным «Мы» следует считать лишь второе.

Что такое «Я»? Это абсолютная бинарная антагонистическая противоположность «Мы». «Я» — источник смерти и причина страхов. «Я» ровно настолько определено и обозначено, насколько носитель его противопоставляет себя социуму. Бремя «Я» настолько тягостно, что человек избегает самого смысла, его наполняющего.

— Кто ты?
— Я — слесарь инструментальщик третьего разряда.
(добрый христианин/вполне упитанный мужчина в полном расцвете сил/старый онанист/доктор философских наук, профессор/коллекционер живописи/свободный путешественник/алкоголик ... и так далее до бесконечности).

О чем это? Кто он такой, этот слесарь инструментальщик? Это ни разу не «я», это подлая подмена, это паническая попытка спрятаться от смерти за завуалированным корпоративным «Мы». Слесарь инструментальщик никогда не умрет, а я умру. Даже «Вова» в отличие от меня бессмертен. Любое раскрытие собственного «я» сопряжено с нарушением коммунальных табу и раскрытием интимных тайн. Иными словами высказывание «Я — слесарь инструментальщик» герменевтически следует трактовать, как «Мы слесари инструментальщики». Посылка «Я ---> Свойтсво, атрибут, объект ...» должна быть понята не иначе как «Я — один из имеющих обозначенное свойство, нас много, я горжусь причастностью к этому сообществу и идентифицирую себя с ним». Эксплуатация этого скрытого обезличивающего «Мы» последние годы постоянно эксплуатируется в рекламе. «Think different», призывал Эппл, убеждая быть одним из многомиллионной армии своих лояльных пользователей. Отличайся от других, значит будь похож на третьих. «Я» неуправляемо, опасно и антисоциально, — «Я» должно быть уничтожено и все эти зловонные мелкие «я» должны быть интегрированы в правильные, необходимые и струтурированные «мы».

«Я» — это промежуточная остановка между божественной природой и идентичностью, лицом, личностью с одной стороны и безликим «Мы» социума с другой. Хлебников своим «И тогда увижу, я — этот. Вы, смеящиеся надо мною через прутья, презирающие мои слезы, вы ничтожны, — будущее покажет вам, кто оказался в звернце!» почти расшифровывает в нашей парадигме слова Шанкарачарья: «Нерожденный, вечный, неизменный этот изначальный Брахман, я проявлю имена и формы. Я есть Брахман, этот Атман есть Брахман, постоянное непосредственное восприятие всего». «Я» не вкладывается в Мы, я выходит из него, вырывается, но устремляясь туда, «Я» там погибает.

Рассуждая о пластической выразительности современного ему театра, Волшин вспоминает ватиканский торс Геракла. Лишенный головы и конечностей, всего того, чем мы привыкли выражать эмоции и смыслы, оно вовсе не потерял выразительности и абсолюно идентичен своему образу и своей божественной природе.

«Лицу не стыдно. Лицу не холодно. А вместе с тем лицо — самая чувствительная, утонченная, самая культурная часть нашего тела. Нам настолько же не стыдно за те части тела, которые привыкли быть обнаженными, — за руки, например. Но в руках, в пястях, в пальцах тоже есть лицо, т. е. есть личное, индивидуальное, неповторяемое. Лицо современного человека ограничивается «лицом» (в узком смысле этого слова) и руками. Нетрудно догадаться, что это обусловлено исключительно свойствами нашей одежды, оставляющей открытыми только голову и руки. Лицо, которое было бы равномерно разлито по всему человеческому телу, если б человек ходил нагим, искусственно выгнано, перемещено на его оконечности. Обратим внимание на лицо в греческой скульптуре. Голова греческих статуй всегда типична, но не очень индивидуальна. Мы различаем типы богов и богинь, но мы не сможем восстановить индивидуальности голов тех «девушек», «юношей», «философов», которых находят во фрагментах. ... Если головы греческих статуй кажутся нам лишенными остроты индивидуализации, то это только потому, что индивидуальность была во всем теле, и столько в неподвижных его формах, сколько в движении. В античной же скульптуре мы можем проследить поворот к индивидуализации головы. Римляне прикрывали свое тело и не имели того божественного отсутствия стыда, которое отличало греков. И тотчас же голова начинает индивидуализироваться: возникает то лицо, которое мы знаем в настоящую минуту». (М.Волошин | Танец)

По мере того, как под давлением христианства расширялась область стыда, целенаправленно истреблялось «Я». То самое смертное, уникальное, неповторимое, определенное лишь однажды, данное, ниспосланное. В то время как «Я» неизменно и незыблемо, «Часть Мы» пластична и обладает невероятной гибкостью. «Часть Мы» существует не во объективном пространстве мира, а в субъективации коммунальной мифологии. И если бытие «Я» определяется глаголом «быть», то для «Части Мы» уместно лишь «казаться». Чем строже были нормы коммунальной морали в Европе, запрещающие тело, тем больше способов продемонстрировать отстуствующие его свойства возникало. Вершиной этого флешмоба, естественно, стоило бы считать гульфики и турнюры, изображающие фантастических размеров зады и мошонки.

Все эти папуасские суррогаты настоящего самца (или самки, но про самцов проще говорить, мне их природа ближе) вроде пафосной машины или дорогих часов, казалось бы призванные выделить обладателя из массы, напротив, вдавливают его в серое месиво безликого коммунального болота, слагаемые которого напрочь лишены индивидуальности и различаются лишь тем, что одни мечтают о «малиновых штанах», а у других они есть. Всякого, из тех, кого засосала эта трясина, кто хоть немного склонен к рефлексии, рано или поздно начинает терзать трагический вопрос о собственной самости, об утраченной индивидуальности. И тут-то пробуждается новое ложное «Я», которое суть «Мы». Наша несчастная релаксирующая селедка в многомиллионнрой стае снова попадается в заботливо подставленную ловушку. «Я не такой как все», суть «Я не такой как „эти“ все и такой как другие». Впрочем, эта тема вполне банальна и убедительно раскрыта под названием «небыдло».

В афише к первой постановке «Клопа» Маяковский написал: «Клоп. Это не про тебя, а про твоего соседа». Мы хорошие, они — плохие. В наши самолеты никто не попадает, наши — разведчики, «ихние» — шпионы. Мы никогда не умрем. Смерть — самое яркое проявление индивидуальности, самая очевидная и непреодолимая граница между личностью и обществом. Каждый человек умирает сам, один, интимно. Путь личности, это путь противопоставления индивидуального социальному, путь от иллюзии бессмертия к очевидности смерти и, смерти, как таковой, в конце концов.

«А для низкой жизни были числа, как домашний подъяремный скот, потому что все оттенки смысла умное число передает». «Мы» в поэзии. «Мы» — это число, то самое, что для «низкой жизни» по Гумилеву. Понимая искусство в парадигме соцреализма, как высшую степень овладения некоторым мастерством. Взяв в качестве этого мастерства умение подбирать рифмы и выдерживать ритмический размер, мы получим советское понимание поэзии, достойное строителей коммунизма. Что характерно, в этом определении из БСЭ нет ни слова ни о содержательной ни о выразительной, ни о методологической составляющих искусства. В такой поэзии «Мы» составляет вполне естественную и важную синтагматическую единицу. Нет никаких оснований полагать, что «Мы» в поэтических текстах не является самостоятельным понятием, задающим константную группу смыслов. Все отлично — "В слове «Мы сто тысяч Я». Напротив, излишняя рефлексия излишняя личностность в этой парадигме попахивает пошловатым соплежуйством.

Рассматривая поэзию, как часть искусства, как процесс познания, как образное осмысление действительности, а произведение, как результат этой деятельности, образное выражение внутреннего и внешнего мира творца, извините за выражение, приходится признавать, что ценность такого произведения тем выше, чем более индивидуально такое произведение, чем более интимным, частным и особым явялется то самое преломление, о котором говорилось выше. (Мы не рассматриваем здесь казуистические проявления вроде искусства чистой формы, представляющей исключительно формально-эстетическую ценность). Иными словами, чем больше «Мы», тем меньше поэзии и наоборот. 

Два аспекта «выразить» и «развлечь», параллельны банальным «быть» и «казаться», рассмотренными выше. Лчное, частное, индивидуально, личностное преломление, выражение средствами собственного внутреннего и внешнего мира отличает коммерческое произведение от художественного. Так же как неповторимы и уникальны человеческие существа, не могут быть подобными их произведения, мысли, проявления чувств, рефлексии. Таким образом, то что не уникально, не неповторимо, не ново не может быть художественным. Игра «в искусство», имитация творчества именно по этому критерию может быть отделена от настоящего. 

В ответ на мои нападки в тот вечер меня мучили требуя предъявить «настоящую поэзию», обозначить рамки критериальности. Полагаю, именно здесь проходит эта грань между стихосложением и поэзией, в последней все больше личного и глубина этого индивидуального, индивидуалистического я, пропасть между этим «я» и «я» социальным все глубже, все более беззастенчив духовный стриптиз и душевный эксгибиоционизм. А форма ... форма лишь втискивает это непотребство в рамки приличия.

Вот вообразите, слякотный февральский вечер. Мокрые ветки каштанов, под ногами снежная каша. Вы идете по пустой аллее безлюдного парка, освещенной редкими фонарями. Навстречу вам движется мужчина в плаще, семенит и сутулится, держит руки в карманах и часто оглядывается. И вдруг, прямо перед вами он распахивает плащ открывая перепуганному вашему взору свое вполне обнаженное тело и гениталии. Извращенец? А если под плащом Torso del Belvedere? Где-то так и с поэзией. Или «Я» или многоликое «Оно» пожравшее миллионы таких же «не таких» и «тонко чувствующих», слившихся во множестве, гордящихся своей независимостью «Мы», покрытые общим надежно засупоненным плащом. Что это за шорох в кустах?

— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! Извращенец! Милиция!
 
 
__
Метки записи: ,